— Ну? — спросила Мама. — Где стирка?

— Сегодня не было, — ответила Лизель.

Роза подошла к столу и села. Она поняла. И вдруг показалась намного старше. Лизель представила, как будет выглядеть Роза, если распустит волосы и они упадут ей на плечи. Серое полотенце резиновых волос.

— Что ж ты там делала, свинюха малолетняя? — Фраза вышла онемелой. Мама не смогла собрать во рту обычного яда.

— Это все из-за меня, — сказала Лизель. — Только из-за меня. Я оскорбила бургомистрову жену, сказала, что хватит плакать над погибшим сыном. И обозвала ее жалкой. И потому они тебе отказали. На. — Лизель взяла горсть деревянных ложек, высыпала на стол перед Розой. — Выбирай.

Роза потрогала одну и взяла в руку, но в ход пускать не стала.

— Я тебе не верю.

Лизель разрывалась между досадой и изумлением. В кои-то веки ей отчаянно хотелось получить «варчен», и не было возможности!

— Это я виновата.

— Нет, не ты, — сказала Мама — и даже встала и погладила Лизель по сальным немытым волосам. — Я знаю, ты бы так не сказала.

— Я сказала!

— Ладно, сказала.

Выходя из кухни, Лизель услышала, как деревянные ложки брякнули обратно в железную банку. А когда она дошла до своей комнаты, все ложки до единой, вместе с банкой, полетели на пол.

Позже Лизель спустилась в подвал, где Макс Ванденбург стоял в темноте и, вероятнее всего, боксировал с фюрером.

— Макс? — Затеплился свет — красной монетой, поплывшей в углу. — Можешь научить меня отжиматься?

Макс показал и, помогая, несколько раз придержал ее торс, но, несмотря на хилый вид, Лизель была сильной и неплохо управлялась с весом своего тела. Она не считала, сколько раз отжалась в тот вечер в мерцании подвала, но мышцы у нее болели после этого несколько дней. Она не остановилась, даже когда Макс сказал, что уже, наверное, хватит с избытком.

Перед сном Лизель с Папой читали, и Папа заметил, что с девочкой что-то не так. Впервые за целый месяц он остался посидеть с ней, и, пусть немного, это утешило Лизель. Ганс Хуберман каким-то образом всегда знал, что сказать, когда остаться, а когда оставить девочку в покое. Может быть, Лизель была тем единственным, в чем Ганс был настоящим знатоком.

— Что — стирка? — спросил он.

Лизель помотала головой.

Папа не брился несколько дней и каждые две-три минуты потирал колючую щетину. Его серебряные глаза были спокойными и плоскими, чуть теплыми — как всегда, если дело касалось Лизель.

Чтение сошло на нет, Папа заснул. Лишь тогда Лизель заговорила о том, что хотела сказать все это время.

— Папа, — прошептала она, — кажется, я попаду в ад.

Ее ногам было тепло. Коленям — холодно.

Она вспомнила те ночи, когда мочила постель, а Папа стирал простыни и рисовал ей буквы. Сейчас его дыхание скользнуло над одеялом, и Лизель поцеловала его колючую щеку.

— Тебе надо побриться, — сказала она.

— Ты не попадешь в ад, — ответил Папа.

Несколько мгновений Лизель смотрела на его лицо. Потом легла, привалилась к Папе, и они вместе заснули — глубоко под Мюнхеном, но где-то на седьмой грани игрального кубика Германии.

ЮНОСТЬ РУДИ

В конце концов ей пришлось дать ему, что просил.

Он знал, как взяться за дело.

* * * ПОРТРЕТ РУДИ ШТАЙНЕРА: * * *
ИЮЛЬ 1941 г.
Струйки грязи стискивают лицо.
Галстук как маятник, давно умерший в часах.
Лимонно-фонарные волосы растрепаны, а на лице грустная, нелепая улыбка.

Он стоял в нескольких метрах от крыльца и говорил чрезвычайно убежденно, чрезвычайно радостно.

— Alles ist Scheisse, — объявил он.

Все — дерьмо.

В первое полугодие 1941-го, пока Лизель занималась укрыванием Макса Ванденбурга, кражей газет и отчитыванием бургомистерских жен, Руди претерпевал собственную новую жизнь — в Гитлерюгенде. С начала февраля он стал возвращаться с отрядных собраний в гораздо худшем виде, чем уходил на них. Во множестве таких возвращений бок о бок с ним шагал Томми Мюллер — в таком же состоянии. Неприятность сводилась к трем компонентам.

* * * ТРЕХЪЯРУСНАЯ НЕПРИЯТНОСТЬ * * *
1. Уши Томми Мюллера.
2. Франц Дойчер — бешеный вожатый.
3. Неспособность Руди не лезть куда не просят.

Если бы только шесть лет назад, в один из самых холодных в истории Молькинга дней Томми Мюллер не потерялся на семь часов! Его ушная инфекция и поврежденные нервы по-прежнему ломали маршевый порядок Гитлерюгенда, а в этом, могу вас заверить, не было ничего хорошего.

Поначалу скольжение под уклон набирало ход постепенно, но от месяца к месяцу Томми последовательно навлекал на себя гнев вожатых — особенно на занятиях по строевой подготовке. Помните день рождения Гитлера в прошлом году? Какое-то время инфекция Томми обострялась. Дошло до того, что он вообще слышал с большим трудом. Не разбирал команд, которые выкрикивали отряду, когда все маршировали в колоннах. И неважно, в зале или на улице, в снегу, в грязи или в щелях дождя.

Целью было, чтобы все остановились одновременно.

— Один щелчок! — говорили им. — Вот что хочет слышать фюрер. Все вместе. Все как один!

И тут Томми.

Мне кажется, хуже было с левым ухом. Из двух оно причиняло больше всего неприятностей, и когда резкий крик «Стой!» орошал слух остальных, Томми рассеянно и комично шагал дальше. В мгновение ока он умел превратить шагающую шеренгу в месиво.

В одну субботу, в начале июля, в три тридцать с минутами, после череды проваленных из-за Томми Мюллера попыток маршировки, Франц Дойчер (образцовое имя для образцового юного фашиста) окончательно вышел из себя.

— Мюллер, du Affe! — Густые светлые волосы массировали голову Франца, а слова дергали Томми за лицо. — Обезьяна, ты что — ненормальный?

Томми, испуганно сжавшись, попятился, но его левая щека все равно подрагивала, кривясь в маниакально-бодрой гримасе. Казалось, он не просто самодовольно насмехается, но ему в радость эта куча-мала. Франц Дойчер не собирался такого терпеть. Его бледные глаза поджаривали Томми Мюллера.

— Ну? — спросил он. — Что ты нам скажешь?

Тик Томми Мюллера только усилился — и по скорости, и по глубине.

— Ты что, дразнишь меня?

— Хайль, — дернулся Томми в отчаянной попытке купить хоть немного снисхождения, но так и не смог произнести вторую часть.

Тут вперед вышел Руди. Встал перед Францем Дойчером, глядя ему в лицо.

— Он нездоров…

— Я вижу!

— Уши, — договорил Руди. — Он не…

— Ладно, хватит. — Дойчер потер руки. — По шесть кругов вокруг плаца, оба. — Они повиновались, но не слишком быстро. — Schnell! — погнался за ними голос Дойчера.

Когда шесть кругов сделали, им задали муштру в стиле «бегом-арш-встать-лечь-встать», и через пятнадцать долгих минут снова приказали лечь — должно быть, в последний раз.

Руди посмотрел под ноги.

Снизу ему осклабилась кривая лужица грязи.

«Чего уставился?» — как будто спрашивала она.

— Лечь! — скомандовал Франц.

Руди, естественно, перепрыгнул лужу и упал на живот.

— Встать! — Франц улыбался. — Шаг назад. — Они шагнули. — Лечь!

Идея была ясна, и Руди ее воспринял. Он нырнул в грязь и затаил дыхание — и в тот момент, когда он лежал ухом к вязкой земле, муштра закончилась.

— Vielen Dank, meine Herren, — учтиво сказал Франц Дойчер. — Премного благодарен, господа.

Руди поднялся на колени, покопался в грядке уха и глянул на Томми.

Тот закрыл глаза и дергал лицом.

Когда они вернулись домой на Химмель-штрассе, Лизель, еще не сняв форму Гитлерюгенда, играла в классики с младшими детьми. Краем глаза она заметила две унылые фигуры, шагающие к ней. Одна ее окликнула.