— Ну? — спросил герр Хекеншталлер. — А ботинки?
Мальчик снял ботинки и носки.
— Und die Unterhosen, — сказала медсестра. — И трусы.
И Руди и третий мальчик, Олаф Шпигель, тоже начали раздеваться, но им было еще далеко до бедственного положения Юргена Шварца. Юрген дрожал. Он был на год младше остальных, но выше ростом. Когда его трусы сползли вниз и он остался так в тесной холодной канцелярии, это было уже полное унижение. Самоуважение Юргена упало до щиколоток.
Медсестра пристально разглядывала его, сложив руки на своей опустошительной груди.
Хекеншталлер велел оставшейся парочке пошевеливаться.
Доктор почесал лысину и закашлялся. Его измучила простуда.
Трех голых мальчиков на холодном полу тщательно осмотрели.
Они закрывали срамные места ладонями и дрожали, как будущее.
Между кашлем и хрипами врача их подвергли проверке.
— Вдохнуть. — Хлюп.
— Выдохнуть. — Еще хлюп.
— Руки вперед. — Кашель. — Я сказал, руки вперед. — Устрашающий залп кашля.
Как свойственно людям, мальчики все время поглядывали друг на друга, ища взаимного сочувствия. Но его не было. Все трое, отлепив ладони от причинных мест, вытянули руки. Руди совсем не чувствовал себя представителем расы господ.
— Мы постепенно преуспеваем, — объясняла учителю медсестра, — в создании нового будущего. Новый класс немцев, физически и умственно превосходящих обычных людей. Офицерский класс.
Увы, ее проповедь оборвалась — доктор, сложившись пополам, изо всех сил закашлялся над сброшенными одеждами. На глаза навернулись слезы, и Руди поневоле удивился.
Новое будущее? Как вот этот?
У него хватило благоразумия не сказать это вслух.
Осмотр закончился, и Руди пришлось исполнить первый в жизни «хайльгитлер» в голом виде. С каким-то извращенным удовлетворением он признал, что это совсем не так ужасно.
Лишив мальчиков всякого достоинства, им разрешили одеться, и когда выводили из канцелярии, они услышали начало спора, уже развернувшегося в их честь за их спинами.
— Эти немного постарше, чем обычно, — сказал доктор, — но, думаю, по крайней мере, двое.
Медсестра согласилась:
— Первый и третий.
Трое мальчиков стояли за дверью.
Первый и третий.
— Первым был ты, Шварц, — сказал Руди. И следом спросил Олафа Шпигеля: — А кто третий?
Шпигель произвел какие-то подсчеты. Она имела в виду третьего в ряду или того, кого третьим осматривали? Неважно. Он знал, во что ему хотелось верить.
— Третий, по-моему, ты.
— Ерунда, Шпигель. Ты третий.
На следующий день после визита на Химмель-штрассе Руди сидел на своем крыльце с Лизель и пересказывал ей весь этот эпос — не упуская даже мельчайших деталях. Он сдался и рассказал все, что произошло в тот день в школе, когда его забрали с урока. Он даже немного посмеялся над необъятной медсестрой и выражением Юргенова лица. Но в целом его рассказ был тревожным, особенно когда дело дошло до голосов на кухне и доминошных трупов.
Много дней Лизель никак не могла выкинуть из головы одну картину.
Осмотр трех мальчиков, а вернее, признавалась она себе, — осмотр Руди.
Она лежала в кровати, скучая по Максу, гадая, где он сейчас, молясь о его спасении, но где-то среди всего этого стоял Руди.
И рдел в темноте, совершенно голый.
В этом видении сквозил немалый ужас, особенно когда Руди приходилось отнять ладони. Видение смущало, чтобы не сказать большего, но почему-то Лизель не могла от него отвязаться.
НАКАЗАНИЕ
В фашистской Германии не было карточек на наказания, но получить свое обязан был каждый. Для кого-то — гибель на войне в чужой стране. Для других — нищета и бремя вины, когда война окончилась и по всей Европе сделали шесть миллионов открытий. Многие видели, как наказание их настигает, но лишь малая часть с радостью его принимала. Одним из таких был Ганс Хуберман.
Не годится помогать евреям на улице.
Недолжно прятать их в подвале.
Сначала наказанием для Ганса была совесть. Его травила мысль, что он неосознанно выволок Макса Ванденбурга на поверхность. Лизель видела, как совесть лежит подле Гансовой тарелки, когда он, не притрагиваясь к еде, сидел за столом, или стояла рядом на мосту через Ампер. Ганс больше не играл на аккордеоне. Его серебряноглазый оптимизм получил рану и обездвижел. Уже плохо, но это было только начало.
Однажды в среду в начале ноября в почтовый ящик бросили его подлинное наказание. С виду это была хорошая новость.
— В Партию? — переспросила Роза. — Я думала, ты им не нужен.
— Так и было.
Папа сел и перечитал письмо.
Его не отдают под трибунал за подрывную деятельность и укрывание евреев, ничего подобного. Его награждают, как, по крайней мере, показалось бы многим. Как такое возможно?
— Тут должно быть что-то еще.
Именно.
В пятницу пришла повестка — Ганса Хубермана призывают в немецкую армию. Член Партии должен быть счастлив внести свой вклад в ратный подвиг страны, говорилось в бумаге. А если он не счастлив, то, разумеется, будут последствия.
Лизель только что вернулась от фрау Хольцапфель. В кухне было тяжко от суповых паров и пустых лиц Ганса и Розы Хуберман. Папа сидел. Мама стояла над ним, а суп уже пригорал.
— Господи, только бы не в Россию, — сказал Папа.
— Мама, суп горит.
— Что?
Лизель метнулась по кухне и сняла суп с огня.
— Суп. — Успешно спасши кастрюлю, Лизель обернулась и посмотрела на приемных родителей. Лица — как вымершие города. — Пап, что случилось?
Ганс подал ей бумагу, Лизель стала читать, и у нее затряслись руки. Слова, с силой вбитые в лист.
Вообще-то эта машинка привиделась Лизель позже, когда она стала писать. Она задумалась, сколько таких писем было разослано в наказание Гансам Хуберманам и Алексам Штайнерам всей Германии — тем, кто помогал беспомощным и отказывался отдать своих детей.
Это был признак растущего отчаяния немецкой армии.
Она терпела поражение в России.
Немецкие города бомбили.
Нужно было все больше солдат, как и способов их вербовки, и в большинстве случаев худшие из возможных задач доставались худшим из всех призванных.
Бегая глазами по строчкам, Лизель видела дерево стола через пробитые насквозь кругляши букв. Слова вроде «обязательно» или «долг» были вколочены в бумагу. Нажат спусковой крючок слюны. Нужно стошнить.
— Что это?
Папа отвечал тихо:
— Я думал, что научил тебя читать, девочка моя. — Ни досады, ни ехидства. Голос пустоты, под стать Гансову лицу.
Тогда Лизель посмотрела на Маму.
Под правым глазом у Розы был маленький разрыв, и в минуту ее картонное лицо прорвалось. Не по середине, а справа. Вскоробилось вдоль щеки по дуге, до самого подбородка.