ЧЕРНАЯ КНИЖЕЧКА ЛИЗЫ ГЕРМАН
В середине августа Лизель решила, что пора навестить Гранде-штрассе, 8, все за тем же неизменным лекарством.
Чтобы воспрянуть духом.
Так она думала.
День был потный, но к вечеру обещали дожди. В «Последнем человеческом чужаке» было одно место ближе к концу. Лизель вспомнила о нем, проходя мимо лавки фрау Диллер.
В тот момент Лизель вспомнила эти слова лишь потому, что стоял такой теплый день.
На Мюнхен-штрассе она вспоминала события минувшей недели. Видела евреев, бредущих по дороге, их потоки, их массу, их боль. Она решила, что в той цитате не хватает одного слова.
Надо было написать «мерзкую похлебку», думала девочка.
Она такая мерзкая, что я больше не могу.
Лизель прошла по мосту через Ампер. Река была восхитительной, изумрудной и густой. Можно разглядеть камни на дне, услышать знакомую песню воды. Мир не заслуживал такой реки.
Лизель пустилась вверх по склону на Гранде-штрассе. Дома были милым и мерзостными. Ей нравилась несильная боль в ногах и в легких. Шире шаг, сказала она себе, и двинула вверх, как чудище из песчаной воронки. Она принюхивалась к окрестной траве. Запах был свежим и сладким, зеленым с желтыми кончиками. Лизель прошла через двор, ни разу не обернувшись, ни секунды не паникуя и не замедлив шагов.
Окно.
Руки на раму, мах ногами.
Пятками об пол.
Книги, страницы, счастливое место.
Лизель вынула книгу с полки и села с нею на пол.
Дома ли она? — гадала Лизель, хотя ей было все равно, крошит Ильза Герман картошку на кухне или стоит в очереди на почте. Или зависла над ней призраком, онемелая и высокая, рассматривая, что там читает девочка.
Теперь Лизель было просто все равно.
Она долго сидела и смотрела.
Одним глазом еще глядя сон, вторым она видела, как умер брат. Простилась с матерью и представляла, как та одиноко ждет обратного поезда в забвение. Проволочная женщина вытянулась на земле, и ее вопль катился по улице, пока не завалился набок, словно монета, изголодавшаяся по разгону. Молодой мужчина висел на веревке из сталинградского снега. Она видела, как пилот бомбардировщика умер в железном коконе. Она видела, как еврей, который подарил ей две самые драгоценные в ее жизни книги, шел в концлагерь. И в сердцевине всего она видела фюрера — он выкрикивал свои слова и раздавал их людям.
Эти картины и были миром, и мир похлебкой кипел в ней, а она сидела среди прекрасных книг с ухоженными названиями. Все это варилось в ней, а она водила глазами по страницам, до краев своих животиков заполненным абзацами и словами.
Вы гады, думала она.
Прекрасные гады.
Не хочу вашего счастья. Прошу вас, не смейте наполнять меня и внушать, будто это даст что-то доброе. Смотрите на мои синяки. Глядите на эту ссадину. Видите ссадину у меня внутри? Видите, как она разрастается прямо у вас на глазах, разъедает меня? Я больше не хочу ни на что надеяться. Не хочу молиться, чтобы Макс остался жив и невредим. Или Алекс Штайнер.
Потому что мир не заслуживает их.
Она вырвала из книги страницу и разодрала ее надвое.
Потом целую главу.
И скоро не осталось ничего, кроме обрывков слов, разбросанных у нее между ног и вокруг. Слова. Зачем им вообще надо существовать? Без них ничего этого бы не было. Без слов фюрер — пустое место. И не было бы хромающих узников, нужды в утешении или в словесных фокусах, от которых нам становится лучше.
Что хорошего в словах?
Это она сказала уже вслух — освещенной оранжевым комнате.
— Что хорошего в словах?
Книжная воришка поднялась и тщательно шагнула к библиотечной двери. Дверь возразила тихо и несмело. Просторный коридор был пропитан деревянной пустотой.
— Фрау Герман?
Вопрос вернулся к ней и попробовал еще раз метнуться к входной двери. Но пролетел лишь до полпути, бессильно плюхнувшись на пару толстых половиц.
— Фрау Герман?
Ее зов приветствовала только тишина, и у Лизель возник соблазн найти кухню — для Руди. Она удержалась. Было бы неправильно красть еду у женщины, которая оставила ей словарь за оконным стеклом. К тому же Лизель только что уничтожила одну из ее книг — страницу за станицей, главу за главой. И так наделала довольно вреда.
Лизель вернулась в библиотеку и выдвинула ящик. Села за стол.
Лизель оставила записку на столе и в последний раз простилась с комнатой, трижды обойдя ее по кругу и ведя пальцами по заглавиям. Насколько она ненавидела их, настолько же не могла перед ними устоять. Хлопья изорванной бумаги были разбросаны вокруг книги под названием «Правила Томми Хоффмана». Из окна потянуло сквозняком, и несколько обрывков взлетели и упали.
Свет по-прежнему был оранжевым, но уже не таким блестящим, как прежде. В последний раз она схватилась рукой за деревянную оконную раму, последний скачок проваливающегося желудка и последняя вспышка боли в подошвах, когда Лизель приземлилась.
К тому времени, как девочка спустилась с холма и перешла реку, оранжевый свет исчез. Небо промакивали тучи.
На Химмель-штрассе на Лизель упали первые капли дождя. Я больше не увижу Ильзу Герман, думала девочка, но книжная воришка лучше умела читать и уничтожать книги, чем выдвигать предположения.
Лизель странно было увидеть ее без халата. На ней было летнее платье — желтое с красной отделкой. На платье — карман, украшенный цветочком. И никаких свастик. Черные туфли. Раньше Лизель никогда не замечала, какие голени у жены бургомистра. У Ильзы Герман были фарфоровые ноги.
— Фрау Герман, простите меня — за то, что я наделала в прошлый раз в библиотеке.
Женщина остановила ее. Сунула руку в сумочку и вынула небольшую черную книжицу. Внутри у нее была не история, а разлинованные страницы.
— Я подумала, что, если ты не собираешься больше читать мои книги, может, тебе захочется вместо этого написать свою. Твое письмо, оно… — Она двумя руками подала книжку Лизель. — Ты определенно можешь писать. Ты пишешь хорошо. — Книжка была тяжелая, со словно бы плетеной, как у «Пожатия плеч», обложкой. — И прошу тебя, — посоветовала ей Лиза Герман. — Не наказывай себя, как ты написала. Не бери с меня пример, Лизель.
Девочка открыла книжку и потрогала бумагу.
— Danke schon, фрау Герман. Хотите, я сварю вам кофе? Заходите. Я дома одна. Мама у соседки, фрау Хольцапфель.
— Войдем через дверь или через окно?
Лизель подозревала, что это была самая широкая улыбка, которую Ильза Герман позволила себе за долгие годы.