Партиец выпрямился и рассмеялся:

— Мне кажется, эта девочка там не берет никаких уроков, фрау?..

— Хуберман. — Картон пошел складками.

— …фрау Хуберман, мне кажется, она их дает! — Он выдал Лизель улыбку. — Всем этим мальчишкам. Верно, детка?

Папа задел салфеткой ссадину, и Лизель вместо ответа поморщилась. А заговорил Ганс. Тихо извинился перед девочкой.

Повисла неловкость молчания, и партиец вспомнил, зачем пришел.

— Если не возражаете, — объяснил он, — мне нужно спуститься в ваш подвал на пару минут, чтобы посмотреть, годится ли он для убежища.

Папа еще разок ткнул в раненое колено.

— У тебя и синяк будь здоров, Лизель. — И между делом ответил зависшему над ним партийцу. — Конечно. Первая дверь направо. Извините за беспорядок.

— Пустяки — я сегодня кое-где такое видал, что хуже не будет. Сюда?

— Угу.

* * * САМЫЕ ДОЛГИЕ ТРИ МИНУТЫ В ИСТОРИИ ХУБЕРМАНОВ * * *
Папа сидел у стола. Роза, беззвучно шевеля губами, молилась в углу. Лизель вся сварилась: колено, грудь, мышцы рук. Не думаю, чтобы кто-то из них беспокоился, чтo они будут делать, если подвал признают годным для убежища.
Сначала надо было пережить инспекцию.

Все прислушивались к шагам фашиста в подвале. Раздавался шорох рулетки. Лизель не могла отогнать мысль о Максе: как он сидит сейчас под лестницей, свернувшись вокруг своей книги рисунков, прижимая ее к груди.

Папа встал. Новая идея.

Он вышел в коридор и крикнул:

— Как вы там, управляетесь?

Ответ поднялся по ступенькам через голову Макса Ванденбурга:

— Еще минутку, и все.

— Хотите чаю или кофе?

— Нет, спасибо!

Вернувшись на кухню, Папа велел Лизель принести книгу, а Розе — заняться обедом. Он решил, что хуже всего — сидеть с озабоченными лицами.

— Давай, Лизель, — сказал он громко. — Поторопись. Болит, не болит — мне дела нет. Тебе надо закончить книгу, ты же собиралась.

Лизель старалась не сорваться.

— Да, Папа.

— Ну так чего ты ждешь? — Лизель видела, что подмигнуть Папе стоило немалых усилий.

В коридоре она едва не столкнулась с партийцем.

— Не поладили с папой, а? Не переживай. Я и сам так же со своими детьми.

Они пошли каждый своей дорогой, и, войдя в комнату, Лизель упала на колени, не замечая лишней боли. Она слушала: сначала заключение, что подвалу не хватает глубины, потом прощания, одно из которых было брошено по коридору:

— До свиданья, бешеная футболистка!

Лизель опомнилась:

— Auf Wiedersehen! До свидания!

«Почтальон снов» плавился в ее руках.

По словам Папы, Роза стекла прямо у плиты в тот же миг, как инспектор оказался за дверью. Они зашли за Лизель и спустились в подвал, отодвинули правильно уложенные холстины и банки с краской. Макс Ванденбург сидел под лестницей, сжимая, как нож, свои ржавые ножницы. Подмышки у него промокли насквозь, а слова упали с губ, как язвы.

— Я не пустил бы их в ход… — тихо сказал он. — Я… — Он плашмя приложил ржавые лезвия ко лбу. — Простите, что вам пришлось это вынести.

Папа закурил. Роза взяла ножницы.

— Ты жив, — сказала она. — Все мы живы.

Извиняться уже давно было поздно.

«ШМУНЦЕЛЛЕР»

Через несколько минут раздался новый стук в дверь.

— Господи помилуй, еще один!

Тревога моментально вернулась.

Макса загородили.

Роза тяжко затопала вверх по лестнице, но когда открыла дверь, там были не фашисты. Там стоял не кто иной, как Руди Штайнер. Желтоволосый и благонамеренный.

— Зашел проведать, как там Лизель.

Услышав голос Руди, Лизель двинулась вверх по лестнице.

— С этим я сама разделаюсь.

— Ее парень, — пояснил Папа банкам с краской. И выпустил очередной клуб дыма.

— Он не мой парень, — возразила Лизель, но без досады. Злиться после такого близкого попадания было невозможно. — Я иду лишь потому, что Мама сейчас заорет.

— Лизель!

Девочка была на пятой ступеньке.

— Ну, видел?

У дверей Руди переминался с ноги на ногу.

— Пришел узнать… — Он осекся. — Что это за запах? — Он потянул носом. — Ты что там, курила?

— Ой. Я сидела с Папой.

— А у вас есть курево? А то, может, продали бы.

Но у Лизель было не то настроение. Он сказала тихо, чтобы не услышала Мама.

— Я не краду у своего Папы.

— Но крадешь в других местах.

— Ты не мог бы еще погромче?

Руди пустил «шмунцеля»:

— Смотри, что воровство делает с людьми. Ты ж от каждой тени шарахаешься.

— А ты будто ни разу ничего не украл.

— Ну да, но от тебя-то воровством так и несет. — Руди не на шутку вдохновился. — Может, по правде, это никакое не курево. — Он наклонился к ней и улыбнулся. — Это запах преступницы. Тебе надо вымыться. — Он обернулся и закричал Томми Мюллеру: — Эй, Томми, иди скорей понюхай, что за вонь!

— Что ты сказал? — Томми не подведет. — Я не слышу!

Руди мотнул головой в сторону Лизель.

— Бесполезно.

Она стала затворять дверь.

— Исчезни, свинух, только тебя мне сейчас не хватало.

Весьма довольный собой, Руди спустился на улицу. У калитки он вспомнил, чтo хотел выяснить все это время. На несколько шагов он вернулся.

— Alles gut, Saumensch? Колено я имею в виду.

Июнь. Германия.

Всё на пороге распада.

Лизель этого не знала. У нее не нашли еврея в подвале. У нее не забрали приемных родителей, и она сама внесла большой вклад в обе эти удачи.

— Все нормально, — ответила она Руди, не имея в виду никаких футбольных ссадин.

У нее все было в порядке.

ДНЕВНИК СМЕРТИ: ПАРИЖАНЕ

Пришло лето.

У книжной воришки все складывалось отлично.

А у меня было небо цвета евреев.

Когда их тела переставали выискивать щели в двери, восставали их души. Ногти царапали дерево и нередко вгонялись в него силой чистого отчаяния, а души устремлялись ко мне, прямо в мои руки, и мы выбирались из тех душевых — на крышу и дальше, в надежный простор вечности. Мне поставляли их без перерыва. Минута за минутой. Душ за душем.

Никогда не забуду первый день в Освенциме, первый приход в Маутхаузен. Там, в Маутхаузене, мне потом не раз приходилось подбирать души у подножья высокого обрыва — когда побег жутко не получался. Изломанные тела и мертвые милые сердца. И все равно это было лучше газа. Кого-то я ловил еще на середине. Спасены, думал я, подхватывая их души в воздухе, пока оставшаяся часть их существа — телесная оболочка — рушилась на землю. Все были легки, как ореховые скорлупки. Небо в тех местах дымное. Печной запах, но такой холодный.

Я содрогаюсь, когда вспоминаю все это, пытаясь стереть из памяти.

Дую теплом себе в ладони, чтобы разогреть их.

Но трудно согреть руки, если души еще дрожат.

— Боже.

Думая о них, это имя я произношу всегда.

— Боже.

Говорю это дважды.

Произношу Его имя в тщетных попытках понять.

— Но понимать — это не твоя работа. — Это я сам себе возражаю. Бог никогда ничего не говорит. Думаете, вы один такой, кому он не отвечает? — Твоя работа — это… — И тут я перестаю себя слушать, потому что, сказать прямо, я себя утомляю. Такие мысли меня ужасно выматывают, а предаваться усталости — такой роскоши я лишен. Я обязан продолжать работу, потому что хотя и не для каждого человека на земле, но для подавляющего большинства это верно: смерть никого не ждет, а если и ждет, то обычно не очень долго.

23 июня 1942 года, группа французских евреев в немецкой тюрьме на польской земле. Первый, кого я забрал, был у дверей, его сознание неслось, потом перешло на шаг, замедлилось, замедлилось…